В ночи я трогаю, недоумелый, Дорожной лихорадкою томим, Почти доисторическое тело, Которое еще зовут моим.
Оно живет своим особым бытом — Смуглеет в жар и жадно ждет весны, И — ком земли — оно цветет от пыток, От чудных губ жестокой бороны.
Рассеянно перебираю ворох Раскиданных волос, имен, обид. Поймите эти путевые сборы, Когда уже ничто не веселит!
В каких же слабостях еще признаться?— Ребячий смех и благости росы. Но уж за трапезою домочадцев Томится гость и смотрит на часы.
Он золотого хлеба не надрежет, И, как бы ни сиротствовала грудь, Он выпустит в окно чужую нежность, Чтоб даже нежность крикнула: не будь!
В глухую ночь свои кидаю пальцы — Какие руки вдоволь далеки, Чтоб обрядить такого постояльца И, руку взяв, не удержать руки?
Ищу покоя, будто зверь на склоне. Седин уже немало намело. В студеном воздухе легко утонет Отпущенное некогда тепло.
Июль-август 1922, Binz a Rugen
|